Поиск по этому блогу

понедельник, 5 января 2015 г.

Казус

(Кир, Май 1985 г.)
— Петров, хватит гримасничать!
Петров — это я. Я не гримасничаю. Просто, во мне внезапно открылась бездна для приёма новых впечатлений. Имею право.
— Сидоров, внимательней!
Сидоров — идиот. Он вообще ничего не понимает. И толку от его внимания нету никакого.
— А где Иванов?
Иванова нет. И больше никогда не будет. С ним вышел наидосаднейший казус. Иванов вчера умер.


Введение

Свет уже перестал быть, остался только звук – глухие толчки комьев земли о деревянную крышку. Но и они постепенно затихли, и установилась тишина, а следом за ней пришло преображение. Отпадали все величины и измерения, не стало направлений — больше не было ни верха ни низа, ни вперёд ни назад, расстояний — понятия «близко» и «далеко» пропали, веса — «тяжело» и «легко» одинаково несостоятельны, шума, скорости, не стало ничего. Мечта шестиклассника сбылась — физику отменили. А по мере исчезновения ставших привычными за всю прожитую жизнь мерил появилось ОНО — сначала робкими импульсами, потом тяжелеющими рывками, которые становились всё чаще и чаще, пока не слились в единый поток увлечённого равнодушия, единственной средой существования которого стало время. Но и оно изменилось: не сказать, что оно потекло быстрее или медленней, оказалось, что его можно сжимать или растягивать, одним словом стало управляемым. Скуки больше нет — даже если между двумя интересующими тебя событиями проходит сто лет, ты просто сжимаешь это столетие в один ничтожный квант времени и ждать ничего не приходится. И наоборот — такой же квант можно растянуть до вообразимых пределов. Вопрос «когда?» потерял смысл. И тут начались другие вопросы. А нельзя ли повернуть эти кванты-столетия вспять? А можно ли поприсутствовать в одном отрезке времени например дважды? Трижды? Столько раз сколько захочу? Как ещё можно манипулировать со временем? Чем ещё можно манипулировать?
Но что это? Показалось, будто слышен глухой тихий смех. Вот опять! Интересно, кто может смеяться в этом дурацком ящике. Кто бы это ни был, но если он жив, я бы на его месте не веселился. Смех приближался, что само по себе в мире, где нет ни дыхания, ни расстояний, звучит бессмысленно, и вскоре стал виден. Точнее, виден стал сначала простенький канделябр то возникающий то пропадающий под бликами трёх огарков свечей с дрожащими несмотря на полное безветрие язычками пламени, и лишь потом появился из тьмы и его обладатель. Свечи освещали только его грубой формы подбородок, массивную верхнюю губу, на которой зияли разделённые узким носом углубления глазниц и тонкую полоску лба над ними. Лицо, таким образом, больше всего походило на театральную маску, которую в несколько приёмов сваял одарённый художник в перерывах между запоями. Всё остальное, вместе с рукой, несущей канделябр, пряталось в темноте. Смех оборвался, а обладатель лица и канделябра приблизился ко мне на расстояние вытянутой руки, если бы она у меня была. Кстати, хорошо бы выяснить, что теперь у меня есть и чего нет.
— Я вижу, ты уже освоился, — начал разговор мой новый друг, — начал вот задавать вопросы…
— Кто ты? – перебил я его, хотя гораздо больше мне хотелось, наоборот, взглянуть на того, к кому он обращался.
— Это хорошо, что ты начал задавать вопросы, — голос звучал гладко, как-то очень самодовольно, но никаких сомнений в искренности не возникало, — а то был тут один: «я всё знаю, я всё могу, отвалите все от меня», — в голосе зазвучали нотки явной издёвки, — а сам растворил свою личность и перестал существовать!
С каждым мгновением количество вопросов возрастало в разы. Казалось, скоро от них сорвёт башню, нужно взять себя (кого?) в руки (ха-ха). Непонятно с чего бы, но собеседник вызывал у меня робкую симпатию, не хотелось, чтобы он исчезал. А он и не торопился. И, не торопясь, продолжал:
— А это разве хорошо? Это просто глупо. Надеюсь, ты не такой. Разумеется, не такой. И это очень хорошо. А вот если было бы наоборот — было бы плохо. А так — хорошо.
Кажется, его заклинило на этом «хорошо». Попытаюсь направить разговор в другое русло.
— Так, всё-таки, кто ты?
— Да, хорошо, — он как будто меня не замечал, — во всяком случае, не так плохо.
— Аллё, гараж! Ты меня, вообще-то, слышишь? — заорал я. По-моему, помогло.
— Слышу. И не надо орать. Слышу тебя хорошо.
Если было бы чем, я бы вздрогнул. Чтобы не допустить очередного витка спирали, я быстро заговорил:
— Тогда расскажи, ответь хотя бы на пару вопросов — кто ты? Кто я? Где мы? Что будет дальше?
— Дальше всё будет хорошо.
Ну кто бы сомневался! Захотелось узнать, как всё это прекратить, потому что от этого товарища толку, похоже, мало, а поразмыслить над случившимся казусом надо бы. Но внезапно мой новый друг сменил тон и заговорил отрывисто и чётко.
— Знаю, что у тебя много вопросов. Я — как раз тот, кто на них ответит, но это будет не сразу, а когда ты станешь готов эти ответы получать. Потому — сначала вводная лекция. Ты готов записывать? — видя моё замешательство, — шутка. Так вот, вопросы, которые у тебя есть — сложные. Сложные они не потому, что на них трудно ответить, а потому, что тебе трудно пока эти ответы понять. Например, на вопрос «где ты сейчас находишься» есть два ответа и оба они правильные — нигде и везде. Понятно?
— Не совсем.
— Объясняю. На земле у тебя есть материальное физическое тело, которое занимает в пространстве определённый объем, всегда имеет координаты своего местонахождения, постоянно находится в том или ином состоянии активности. Согласись, это очень неудобно. Ведь все или почти все неприятности, которые с тобой происходят на земле, так или иначе связаны с необходимостью это самое тело обслуживать. Но приходится мириться. В мире, где действуют законы природы и общества, мозаика твоей личности нуждается в защите, в каком-то чехле, кожухе. Вот тело такой кожух и есть.
— Что ещё за мозаика?
— А это — ответ на вопрос «кто ты». Мир состоит из Пространства, Мастерской и Разума. Если первое не поддаётся никакой трансформации, и даже никакому описанию не поддаётся, и понять что это такое невозможно, то с Разумом всё наоборот. Выражаясь привычными тебе категориями, он состоит из частиц, каждая из которых неповторима, вечна и неуничтожима. Ни одной из них ничто не угрожает. Они собираются в комбинации и образуют мозаики. Естественно, любая мозаика уникальна. Одна из них и есть твоя личность. Она будет существовать до тех пор, пока не самоуничтожится, то есть не может разрушиться без твоего вмешательства. Даже я ничего не могу сделать с твоей мозаикой.
— То есть это — то же самое, что и душа?
— Ничего общего. У души очень тесные рамки существования, это – выдумка обитателей Мастерской, а у тебя нет ограничений вообще, и при этом ты ясно понимаешь, что существуешь.
— Ладно. А что такое Мастерская?
— Ты только что оттуда.
— Понятно. А почему название такое?
— Не знаю. Может быть потому, что все изменения личных мозаик происходят только там. Вообще-то, все названия условны.
— Ясно. Слушай, а вот этот, ну – который был до меня – с ним что случилось?
— Он не стал меня слушать, вернулся обратно и его мозаика обогатила множество других, а сама перестала существовать.
— А я могу сделать также?
— Можешь. Но зачем? Так поступают люди, недовольные собой до самоотягощения. А тут совсем неплохо. Слова типа «невозможно», «больно», «скучно», «трудно», «опасность» и им подобные существуют только как слова, как реальные понятия их нет. Здесь ты получаешь всё, что захочешь. Нужно только захотеть. Проверим?
— Давай. Что я должен делать?
—Ничего. Просто захоти чего-нибудь.
— А если я хочу пива? — показалось, что собеседник поморщился. Я решил усложнить ему задачу, — только не «Жигулей» каких-то, а настоящего чешского пива, свежего, из краника?
— Пожалуйста. Захоти.
И я захотел. В руках появился объёмистый полуторалитровый бокал с пышной пенной короной, которая тут же начала оседать, становилась тоньше, хотя мелкие пузырьки подпитывали её снизу. Я сдул пену и начал пить. Класс! Вот таким и должно быть пиво! Вообще-то, чешского никогда раньше не пил. Много потерял, стало быть. Маска терпеливо дожидалась когда я допью.
— Понравилось? В Мастерской тебя, похоже, не кормили. Ладно, пойдём дальше. Что течение времени здесь эластично, ты уже понял. Добавлю только: со временем можешь устраивать любые преобразования, поворачивать вспять, вкривь, вкось – как угодно. И проживать несколько раз одно и тоже можешь точно также. И никаких усилий — просто надо захотеть. Вот это «захотеть» теперь и станет основой твоего существования. Никаких ограничений! Понял?
— Насчёт того, что получу всё, что захочу, кажется, да, понял. А я могу обзавестись собственным телом?
— Хоть двумя. Любыми, какие нравятся, какие сможешь придумать. Многие экспериментируют, но, в конце концов, выбирают то же самое, или почти то же самое, что имели в Мастерской.
— Что значит это «почти»?
— Например, если человек долго прожил инвалидом, скажем, был одноногим, то — будь спокоен — вторую ногу он себе обязательно домыслит. Всё остальное получается автоматически. Да и сам ты только что пил пиво — чем? А кружку в чём держал? Соображаешь?
Точно! А я и не заметил . . .
— С этим вроде понятно. А я могу оказаться там, где захочу?
— Конечно.
— А для этого что нужно?
— То же самое — нужно просто захотеть.
— Вот допустим, — я напряг воображение, — хочу искупаться в океане где-нибудь на пляжах Северной Австралии. А?
— Пожалуйста…
— Что — прямо сейчас?
— Когда угодно, можешь хоть сейчас.
— Так я пошёл?
— Ну!
— Вот сейчас захочу и пойду?
— Ну, давай же!! – прикрикнула маска с раздражением в голосе.
И я ощутил под ногами твёрдый белый песок. Солнце клонилось к горизонту. По-видимому, был отлив, потому что ширина песчаной полосы была громадной, никак не меньше километра. Там, где она заканчивалась, начиналась высокая трава, кусты и чуть дальше шли деревья. Вся растительность была диковинной для меня, ничего подобного видеть никогда не приходилось. За плотной зелёной полосой начинались горы, поднимающиеся вверх резко, безо всякого постепенного набора высоты. Воздух стоял (именно стоял!) влажный и такой плотный, что казалось можно выхватывать из него куски и лепить фигуры. Надо всем этим великолепием куполом висело серо-бирюзовое безоблачное небо. Пляж простирался в обе стороны от меня и был длинный, насколько мог охватить взгляд. Далеко впереди играли на берегу с каким-то странным диском неизвестные мне люди, человек, наверное, пять. Они не обращали на меня никакого внимания, только ветер доносил их отрывистые возгласы. Я повернулся к океану. Ленивые разреженные волны облизывали прибрежный песок, оставляя за собой влажные параболы, каждый раз успевающие впитаться до начала следующего наката воды. Стихия звенела ровным гулом, поглощающим все случайные звуки. Океан знал, что он велик и потому был ко всему безразличен. Я сделал три широких ускоряющих прыжка в его сторону и побежал навстречу стихии. Когда воды стало по колено, я оттолкнулся от дна в последний раз, пролетел чуть-чуть над искрящимся раем, и пронзил его головой вперёд. В месте, где я вынырнул, дна уже не было, но вода оказалась теплее, чем я ожидал, и можно было плыть дальше, не опасаясь судорог и усталости. Проплыв метров двести, я решил перевести дух и перевернулся на спину. Вдруг мне вспомнился мой новый знакомый, показавшийся бесконечно далёким, как будто это всё было не со мной. Призадуматься на эту тему не пришлось: почти сразу я ощутил тугой толчок воды, откровенно выбивающийся из размеренного течения стихии. Я повернул голову в сторону, откуда этот толчок пришёл и увидел громадный, величиной, наверное, с мотоцикл чей-то плавник. Бежать было поздно, да и некуда – я заплыл слишком далеко. Следующий удар пришёл снизу, но это был уже не плотный, но всё же водяной поток, а твердая и грубая, как завёрнутая в наждачную бумагу чья-то плоть. Дальше передо мной возникла пасть с четырьмя рядами зубов, по два сверху и снизу. Она стремительно приближалась и стало темно…
Бестрепетное пламя свечей по-прежнему освещало канделябр и маску. С момента, как я пошёл купаться, не изменилось ничего.
— Понравилось?
— Ага, концовочка только немного смазана, — ответил я, и тут же подумал, что, пожалуй, не готов пока к такой концентрации впечатлений.
— Не переживай, накупаешься ещё. А акулу подослал я.
— Зачем? — изумился я, — ждать, что ли, надоело?
— Как быстро ты всё забываешь. Здесь нет времени, поэтому слово «ждать» неуместно.
— Но тогда зачем? — не унимался я, — и, кстати, много вас тут, таких вот подсылателей?
— Я один. И больше посылать ничего не буду. Вот адаптирую тебя к новым условиям, уладим кое-какие формальности и впредь никогда не встретимся. А насчёт акулы — ты так увлёкся, что надо было это прекращать, чтобы не пришлось начинать наш разговор сначала.
Он задумался. Видимо, искал, куда бы вставить своё фирменное «хорошо», но так и не нашёл.
— Так что вот так вот.
— Ясно. А как быть с людьми? Могу я встречаться с кем захочу?
— Знаешь, если бы я был твоим учителем, то оставил бы тебя на второй год. Чтобы больше не иметь с тобой дел. У здешних правил не бывает исключений. Хочешь — встречайся!
— Даже если они ещё живы?
— А какая разница?
— Ну, это как-то… нехорошо.
Маска тут же оживилась.
— Хорошо, хорошо! А ты считай, что забежал лет на пятьдесят, лучше на двести вперёд, да, так надёжнее. Повстречаешься и вернёшься назад, а можешь и не возвращаться, всё равно всплывёшь, когда захочешь. И не загружай себя сентиментальными глупостями!
— Ладно, понял. Можно начинать?
— Давай!

Чехов

Он выглядел совсем не так, как я его себе представлял. Одутловатое лицо, редкие волосы, с проседью и, по-моему, не очень чистые. Если бы не было пенсне, я, пожалуй, его и не узнал бы. А вот одежда вполне соответствовала моим представлениям о той, которую носила интеллигенция XIX века — разномастный костюм-тройка, сорочка с бабочкой, лакированные туфли «белый верх – чёрный низ». Антон Павлович сидел на гнутого дерева стуле перед столом, накрытым розовой скатертью с зелёной бахромой. К столу было придвинуто ещё три таких же стула, посередине стоял пахнущий костром самовар, увенчанный сверху пузатым аляповатым заварником, а рядом с самоваром — большущая, я таких никогда не видел, сахарница с колотым сахаром и небрежно воткнутыми специальными щипцами. Ещё на столе были расставленные с какой-то сатанинской угодливостью, так, чтобы сидя до них никто не дотянулся, четыре блюдца, плотно приставленные друг к другу, все вместе образующие квадрат, с перевёрнутыми вверх дном чашками на них. Между самоваром и Чеховым над столом возвышалась бутыль из сильно затемнённого зелёного стекла с выдавленной на ней непонятной немецкой надписью. Рядом с бутылью стоял бокал, почти такой же высокий с остатками светлой жидкости на самом дне. Увидев меня, Чехов оживился:
— Хочешь шампанского? — спросил он и пнул под столом ногой ножку ближайшего стула, отчего тот слегка выдвинулся.
У меня захватило дух. Пить шампанское с самим Чеховым! Кто может о таком хотя бы мечтать! Положительно, мне здесь нравится. Я сел на «предложенный» мне стул.
— Наливай пока, — Антон Павлович показал глазами на бокал и принялся протирать свое пенсне носовым платком.
Нет, точно, без пенсне я бы его не узнал. В бокале быстро поднималась пена, а комната наполнилась тонким приятным запахом.
— Но бокал-то один, — сказал я не зная, что делать дальше.
— Ах, да, один, но ничего, сейчас всё поправим, — он водрузил пенсне на место, — Грэтхен! Ты где, шлюха? Неси второй бокал! Быстро!
Чехов выпрямился на стуле и придвинул наполненный мною бокал к себе. Больше ничего не происходило.
— Не слышит, падла, — беззлобно констатировал Антон Павлович, — да и нету здесь никакой Грэтхен, — и, видя моё замешательство, продолжил, — но, ничего, ничего, ты вон попей пока чайку. А я уж шампанского, а то — не допил тогда, так хоть теперь допью.
Сделав хороший глоток, Чехов уставился куда-то мимо меня, в стену. Я поднялся со стула и принялся хозяйничать. Чай, льющийся в чашку из заварника, показался мне совсем не крепким, и я решил, что такой можно и не разбавлять. Пока чай лился, я заметил, что один угол скатерти не висит, как положено, а завёрнут и лежит на столе. Откинув угол, я обнаружил под ним плетёное блюдо с баранками, связанными вкруг продёрнутым сквозь них длинным узким полотенцем. Я положил одну баранку на своё блюдце, сел и придвинул их вместе с чаем к себе. Антон Павлович вдруг заговорил:
— Слушай, а как ты насчёт клубнички, — он подмигнул, — а?
— Это … это ягоды что ли?
Чехов затрясся в беззвучном смехе.
— Ягоды, — продавилось сквозь смех, — конечно, ягоды. И арбузы ещё с огурцами, — казалось, он не владеет собой, — и булки! Пышные такие!
Наконец, я понял, о чём идёт речь и, по-моему, густо покраснел. Как глупо! Сидеть с таким человеком за одним столом и обсуждать баб! А классик, к тому же, и не думал ограничиваться обсуждением. Руки его беспорядочно елозили по столу, в глазах появился нехороший блеск и решимость начинать действовать. Я понял, что нужно срочно исправлять положение.
— Антон Павлович, а ведь у меня к вам столько вопросов!
— …пышнодышащие! Вот какие! К чёрту вопросы, давай лучше маёвочку устроим! С негритянками! А!?
— Может, всё-таки, поговорим сначала? Познакомимся.
Чехов перестал смеяться.
— А чего мне с тобой знакомится? Детей нам вместе не растить, — он допил шампанское, — а не хочешь с девками — так и скажи! И нечего тут время терять!
Он снова засмеялся, а я догадался, что последняя фраза здесь является шуткой, и на всякий случай улыбнулся. Да, Чехов есть Чехов, он такой один, а таких, как я – миллионы, поэтому классик сам может выбирать с кем ему знакомиться, а с кем – нет. Мне явно нужно быть скромнее.
— Ну, Антон Павлович, ну хотя бы пару вопросов!
Он досадливо поморщился, но разрешил-таки их задать.
— Валяй!
— Трудно быть великим писателем?
— Нет, легко и приятно. Ещё вопрос? Но, учти, последний!
— Где Вы берёте … м-м-м … брали сюжеты для своего творчества?
Ни с того, ни с сего Чехова прорвало. Он вскочил со стула, схватил трость, чуть наклонился вперёд, поймал мой взгляд и, глядя мне в глаза, заорал:
— Творчество! Что ты знаешь о творчестве?! Это — такая же химера, как религия, идеология, философия и им подобные выдумки. Нету никакого творчества! И никогда не будет, есть только описание собственного восприятия окружающего мира, да. Все писатели пишут автобиографию, приукрашивают её как могут, а все свои гадости перегружают на так называемых отрицательных героев. Такая исповедь по-лютерански! Делают это затем, чтобы понравиться незнакомым людям. Думают — отблагодарят. Дудки! Где сейчас Ницше со своим «ничто»? («А, действительно, — подумал я, — где?») Или этот, как его, … который мальчиков насиловал … Пифагор! Всё треугольники рисовал! А знаешь, как он до своей теоремы додумался? Не знаешь? То-то и оно. Если б кто знал — теорему давно запретили бы. А ты говоришь — творчество! Пережёванные куски своей биографии — вот что это такое. У читателя — и то полёта фантазии больше: он вкладывает в эту писанину такие смыслы, какие автору и не снились и до каких ему самому никогда не додуматься. Про критиков я вообще не говорю! Эти гниды и написать-то ничего не могут, но хорошо устроились: от них зависит великий ты писатель или ничтожный графоман… Ты знаешь, зачем у параши ведро с водой ставят? Так вот: писатель — это клиент в комнатах для джентльменов, читатели — та самая вода. Теперь отгадай: как называется то, что он написал? Творчество, тоже мне, выдумал!
Чехов замолчал. Его плечи безвольно обвисли, он с трудом сел на стул и потянулся за бутылью.
— Слушай, а давай, всё-таки негритянок позовём. Будет здорово, сам увидишь. И потом,— он отхлебнул из вновь наполненного бокала, — ты ведь интересуешься, я-то знаю. Я же смотрел, как ты баранку поглаживал.
Тут мне стало противно.
Едва колеблющееся пламя свечей производило умиротворяющее и успокаивающее действие одновременно. Хотелось смотреть на них и ни о чём не думать. Где я ошибся? Что я сделал неправильно? Ответов не было, как не было желания их искать.
— Ты чего такой хмурый? — маска обозначила своё присутствие, — Классик был не в духе?
— Не знаю. А вот интересно: что он сейчас обо мне думает?
— Скорей всего ничего.
— Почему? Я слишком мелкий для таких личностей?
— Не поэтому. Просто, он тебя не заметил.
— Как это можно было меня не заметить? Он ведь разговаривал со мной. Даже по бабам сходить предлагал. Он что — делал всё это, не отдавая себе отчёта?
— Не то. Тот же фокус со временем — то, что для тебя длилось час, для него — меньше самого короткого мгновения. Воспринять что-нибудь за такой короткий срок невозможно. Известные люди так поступают чаще всего — слишком уж много желающих пообщаться с ними.
— А со мной такое тоже возможно? Чтобы я не знал, что с кем-то встречался.
— Запросто. Пока жевал сопли с Чеховым, тебя может уже опидарасили на десять раз, хы-хы-хы. Шучу! Пока ты никому неизвестен, никто искать тебя и не будет, так что можешь быть спокоен.
— А когда стану известен?
— А в Мастерской стал?
— Нет.
— Вот и не волнуйся.
Похоже, маска от меня что-то скрывает. Ладно, потом разберусь.
— И что дальше?
— Будем считать, что первый блин комом. Повстречайся ещё с кем-нибудь, только выбери уж человека, от которого можно получить что-нибудь осязаемое.
Я задумался в поисках подходящей кандидатуры. Родных и знакомых я отбросил сразу, потому что был пока не готов к таким встречам. В голову лезли какие-то политики разной степени уважаемости, но о чём говорить с ними я и вовсе не понимал. Можно повстречаться с каким-нибудь первобытным, уж очень хочется посмотреть как они выглядели на самом деле, однако это лучше оставить на потом. Есть вот ещё космонавты…
— Я давно заметил, что ты туго соображаешь, - поторопила меня маска.
— Да всё иностранцы какие-то в голову лезут.
— Ну и что? Бери иностранца.
— А как я его пойму? Я ведь никаких языков не знаю.
— Здесь все говорят на одном языке — языке Пространства. Хотя поначалу каждый полагает, что говорит на своём родном. Так что не проблема.
— То есть я могу общаться с кем угодно?
— Ну, конечно же! Выбирай быстрей…
И я выбрал.

Мэрилин Монро

Блондинка в красном платье стояла ко мне спиной и смотрела в окно. За окном на высоте птичьего полёта дышал непрекращающейся жизнью ночной город: беспорядочно торчали небоскрёбы, между ними резво бегали кажущиеся с высоты маленькими автомобильчики, а по почти безоблачному небу, дополняя невообразимый хаос, на фоне ярких звёзд шастали два вертолёта. Всё вместе напоминало броуновское движение, втягивающее в себя всю окружающую действительность, и даже казалось, будто и небоскрёбы чуть-чуть колышатся, как трава под водой ленивого ручья. Окно было огромным, можно сказать, что это и не окно даже, а просто одна стена комнаты сделана из стекла. Если это так, то стекло было очень толстым и, наверное, многослойным — в комнате стояла мёртвая тишина, хотя по другую сторону от него стоял гул большого города, спастись от которого можно лишь одним способом — привыкнув к нему. Освещённая мягким светом комната оставляла вопросы относительно своего назначения. В одном углу я увидел кровать со скомканным покрывалом, на которой свободно мог переночевать пехотный взвод, а в противоположном стоял тяжёлый письменный стол с разложенными на нём бумагами и книжными полками вокруг, образующими целую библиотеку. В том месте где стена примыкала к окну, располагалась по-видимому кухня — кухонный стол с белёсыми табуретами, холодильник, гарнитур, плита с большим коробом принудительной вентиляции, мойка, бар и даже тостер — всё это присутствовало и находилось в явно рабочем состоянии. У другого примыкания не было ничего, только на полу лежал песочного цвета ковёр с длинным, сантиметров, наверное, десять ворсом и размером с борцовский татами. Потолок со множеством светильников был высоким и не давил, как давят потолки в больших помещениях. Пространство в середине комнаты было почти свободным — не считая журнального столика из какого-то прозрачного материала и двух низких кресел рядом с ним — никакой мебели. На полу, продолжая царивший за окном хаос, то тут, то там попадались пепельницы, какая-то косметическая дребедень, небрежно брошенные глянцевые журналы, газеты и предметы женского туалета. Помещение казалось жилым, складывалось впечатление, что в очень большой, каких не бывает, квартире просто вынесли все внутренние перегородки и продолжили жить, уже не опасаясь клаустрофобии. Но чего-то здесь не хватало для подтверждения такой теории, и я довольно быстро понял чего — детских игрушек.
Хоть в комнате и было тепло, блондинка зябко поёжилась и начала медленно поворачиваться. В её позе и непроизвольных жестах угадывалась какая-то неуверенность, а взгляд скользил по кругу, ни на чём не останавливаясь, но и не пропуская ничего. Когда он уткнулся в меня, блондинка вздрогнула.
— Ты?  . . .  Ты!!! — шумно выдохнув, она бросилась ко мне и припала к груди, — наконец-то, господи, наконец-то. Я так ждала, о, если б ты знал! Как я тебя ждала! — не давая мне опомниться, — а ты всё не шёл. А я боялась. Здесь страшно, мне везде страшно, когда тебя нет.
Она оторвала лицо от моей груди и запрокинула голову. Я увидел скатывающиеся по щекам слёзы и счастливую улыбку. Такое сочетание делало её и без того красивое лицо таким детским и беззащитным, что я снова привлёк её к себе.
— Ну, почему, почему так? Почему тебя так долго не было?
Я почувствовал, как слёзы промочили мне рубаху и тёплое влажное пятно согрело грудь. Уже собравшись сказать, что вот, мол, задержали в Мастерской, я открыл было рот, но его тут же заткнули кляпом страстного поцелуя. Её левая рука обхватила мою шею, не давая выпрямиться, а правая заскользила по груди вниз, обрывая по пути пуговицы, потом по животу и дальше…
Я смотрел в потолок, а голова Мэрилин покоилась у меня на плече. Она сладко дремала и не хотелось её будить. Лёгкое, но тёплое одеяло закрывало нас по плечи, кровать оказалась мягкой и удобной, всё было здорово, и всё-таки что-то не то. Я прокрутил в памяти происшедшее, пытаясь в нём найти причину несоответствия. Но нет — там всё прекрасно, гораздо лучше, чем можно желать. Может дело в ней? Может — во мне? Ну, конечно, во мне. Я, наверное, ещё не готов морально к таким приключениям, к такому их качеству-люкс. Вдруг я понял, чего мне не хватает — обычной для таких случаев истомы, такой сладкой усталости, какая бывает после этого. Мэрилин улыбнулась и чуть приоткрыла глаза.
— А ты классный, — полушёпотом сказала она и опять задремала.
Прошло, наверное, с полчаса и Мэрилин улыбнулась вновь. На этот раз она широко открыла глаза, потянулась, продемонстрировав при этом своё безупречное, без единого изъяна, тело и закурила. Я заметил, что сигарета была чёрной и очень тонкой, от неё распространялся лёгкий аромат, приятный даже мне, некурящему.
— Ты как? — спросил я, не зная, что делать дальше.
— О-о-о-о … - простонала она, — … супер! — и поцеловала меня в шею.
— Да я не про то, как ты тут без меня?
Она полуразвернулась от меня, затушила сигарету с другой стороны кровати по-моему прямо об пол, снова повернулась ко мне и на её глазах появились слёзы. Немножко похныкав, Мэрилин как-то не слишком связно запричитала:
— Знаешь, это было ужасно. Я так боюсь. Эти тени по утрам, детское пенсне в «Кадиллаке». Кошмар! Я думала, сойду с ума. Хорошо, хоть Генри приносил свои таблетки. Они помогали … но ненадолго. И всюду эти полицейские … ненавижу их. И кругом ложь. Сплошная ложь! В зал заходишь — все встают, расступаются. Улыбаются глупо. А я вижу — завидуют! Каждый убить готов, дай им волю. А Париж этот промозглый, французы все скоты. У меня диадема сломалась, два брильянтика выпало, пришла к ювелиру — а он на диадему не смотрит даже, и меня не слушает. Уставился в декольте, а у самого слюни. И весь чёрный, араб наверное… В лифте одна не езжу, хоть с консьержем, хоть с таксистом, лишь бы не одна. В «Хилтоне» зашла, кругом зеркала, красиво так, думала отражение моё, я улыбнулась, а она нет. А лифт уже едет! Старуха какая-то оказалась. Уж и страху тогда натерпелась! Хорошо, она вышла почти сразу. И ещё Онассис этот, животное! У, ненавижу …  Никаких возражений не терпит. Девятнадцать часов дубли снимали, в отель приехала сама не своя, а назавтра опять! Только в душ сходить позволил, даже кофе допить не дал, давай меня мучить. Просто так он, видите ли, не хочет, заставлял меня делать ему … — тут она наклонилась над ухом и начала довольно-таки длинное перечисление. По меньшей мере половины из этих слов я не знал, но было очевидно, что речь идёт об исключительных мерзостях, — … представляешь, какая сволочь!!! О-о-о!
Её голова снова упала мне на плечо. Мэрилин рыдала в голос, содрогаясь всем телом. Чтобы как-то успокоить, я принялся гладить её по спине, но эффект получился обратный. Её затрясло, будто она пыталась спиной оттолкнуть мою руку, а рыдания переросли в сиплый вой.
— Ну тише, тише, успокойся, я же здесь. И никуда не денусь.
Она действительно начала успокаиваться. Дрожь прекратилась, слёзы перестали литься, их остатки Мэрилин размазала кулаком, причём вместе со слезами размазалась и тушь с ресниц, отчего лицо стало как у приготовившегося к бою индейца. Я не сумел спрятать улыбку, но она всё поняла, и мы оба захохотали. Настроение улучшилось, я ощутил в себе новый прилив сил, ласково, но решительно притянул её к себе, и нам снова стало ни до чего…
Сладкой усталости опять не случилось, и я почувствовал лёгкое раздражение. Что-то тут не так. Мэрилин проснулась и первым делом потянулась за сигаретой. На этот раз сигаретный дым приятным уже не казался, и я поморщился. Она поняла, быстро затушила сигарету и вернула голову ко мне на плечо.
— А знаешь, что я подумала? Давай отсюда сбежим, сбежим навсегда! Выберем дом где-нибудь на Гавайях, и чтоб вокруг никого, только ты и я. Пальмы, океан и мы, представляешь, как здорово! У нас будет всё и всегда, у нас будет такое счастье, какого нет ни у кого, мы будем первопроходцами на планете Счастье! Здорово я придумала?
Уф! Все бабы одинаковы! Им чуть что – сразу «давай навсегда». А потом из такого вот «навсегда» козья морда получается. Об этом они не думают. А всё потому что желание вручить кому-нибудь ответственность за самоё себя преобладает над здравым смыслом. А я вот ещё не решил, какое «навсегда» мне нужно, и нужно ли вообще. Так что нет уж, милая, разбирайся сама со своим Ананасисом, а заодно и с этим Джоном, который тебе наркотики носит. А я, пожалуй, пойду…
Честно говоря, в этот раз я смотрел на свечи с некоторым облегчением. Маска довольным голосом констатировала:
— Вот это я понимаю! Совсем другой вид. Хоть с мозгами тебя и обвесили, осваиваешься быстро. Молодец! – короткая пауза, - это хорошо! Очень хорошо.
«Лишь бы тебя не заклинило», подумал я и поспешно сказал:
— Есть один вопрос. Что-то не то с ощущениями. Что – так будет всегда?
— Опять он за своё! Брось сентиментальные глупости, они придуманы в Мастерской и для Мастерской. Пожалуй, стоит тебя отправить в последний раз на свидание, а там будем решать, что с тобой делать. Готов?
— Так быстро?
— А что тянуть? Да, на будущее тебе: Чехов хоть и умер в Германии, шампанское пил французское, другого тогда не было, а Онассис извращался не с Монро, а с миссис Кеннеди. Но это так, к слову. А теперь пошёл!

Эйнштейн

— Явился, зайчик!! И с чем ты к нам пожаловал?
Великий физик был пьян. Седой, неряшливо одетый старик сидел, развалившись в большом кожаном кресле. Левая рука его беспорядочно болталась за подлокотником, а пальцами правой он отстукивал незнакомый мне мотив по поверхности небольшого журнального столика. Кроме руки, на этом столике было две бутылки — одна, побольше — с виски, вторая — с содовой водой, а между ними (о, ужас!) уверенно располагался самый что ни на есть обычный советский гранёный стакан за шесть копеек, как будто только что из автомата с газводой.
— Я … я хотел с Вами поговорить.
— А ты поговори без меня. А я послушаю.
Чрезвычайно довольный своей шуткой Эйнштейн даже не рассмеялся, а развязно заржал. Внезапно ржание оборвалось.
— Так. Я забыл: чего, говоришь, тебе?
— Я хотел узнать … спросить: как Ваши теории здесь работают?
На этот раз учёный ржал так долго, что я заопасался, как бы он снова не потерял нить разговора.
— Теории, говоришь? Теории — это всё «ерунда»! (Кавычки тут, потому что вместо этого слова прозвучал его матерный эквивалент.) На то они и теории, чтобы нигде не работать. Ни здесь, ни там. Ни, даже, вон там! — он не вставая развернул торс и показал пальцем на задницу.
Когда очередной приступ веселья прошёл, Эйнштейн продолжил:
— Вот бомба — это вещь! Есть чем гордиться. Прикинь — никто ничего не знал и не умел, не было ни материалов, никто не знал свойств, все только за свои шкуры боялись. Зато было много всяких теорий, каждый упирался в свою. Бардак! Если хочешь знать, Гейзенберг был гораздо ближе к Изобретению, чем мы! Просто он слишком доверял расчётам. И на этом попался! А мы корректировали теорию практикой. Да, это дольше, да, это дороже, но это был единственный путь к результату. И мы его добились, добились безо всякой бумажной пачкотни!
— Но ведь Ваше Изобретение придумано чтобы убивать! Я не понимаю, чем тут гордиться можно!
— А ты сначала изобрети что-нибудь соразмерное, а потом можешь чего-то там не понимать. Наше Изобретение это орудие Порядка. Порядок! Вот что должно править миром. Такой, как здесь. Ты инженер?
— Студент пока.
— Им и останешься. Второй закон термодинамики помнишь?
— Кажется, помню.
— Ну-ка?
— Энтропия самопроизвольной системы всегда стремится к увеличению.
— Вот именно! А что это значит? Бардак это значит! Вся Мастерская им пронизана насквозь. Смотри: сначала людей было мало, они жили разрозненными племенами и борьба за жизнь была у них смыслом существования. И был порядок, нарушить который значило погибнуть. Именно он привёл к разделению труда, установил общественные иерархии. А это предоставило людям колоссальные возможности. Обеспечение себя пищей хоть и оставалось важнейшей задачей, но перестало быть единственной. Появилась возможность заняться чем-то ещё. И как же человечество ею воспользовалось? Оно стало разрушать то, чему было обязано своим существованием. Появились какие-то искусства, науки, мораль и прочие бесполезные вещи, стали развиваться порочные потребности. По количеству нецелесообразных поступков человек давно превзошёл всю животную мразь на свете вместе взятую. А когда появилось слово «свобода», стало ясно, что этот мир долго не протянет. Нет, были, конечно, и здравые вещи, были. Войны и религии, например. Но войны были не за порядок, а за расширение своих энтропий; религий же стало так много, что они сами по себе представляют полный бардак. Поэтому и то и другое полезно лишь как процесс. Всё-таки воюющий человек, народ, страна гораздо более упорядочены и целесообразны, чем те, которым нечем заняться. Или вот ещё пример: между Хиросимой и Нагасаки не прошло и трёх дней, а выживаемость увеличилась почти в двести раз. Вот что значит заниматься делом! И, кстати, из тех, кто попал сюда из этих городов, не вернулся в Мастерскую ни один! Это ли не результат!? А теории — это так, схоластический блуд, плод высокомерия и тщеславия. Решил создать всеобъемлющее, всеобъясняющее учение, но не додумался, что законы физики действуют на крохотном клочке Пространства, собирался осчастливить человечество, а оказалось – пукнул в огороде, — и, безо всякого перерыва, закончил, — Ну, ладно хватит, а то устал я от тебя. В следующий раз приставай со своими глупостями к кому-нибудь другому.
Тут он потянулся за бутылкой.



Заключение

— Полагаю, с вводным курсом мы закончили. Конечно, ты видел не всё, всех возможностей, которые перед тобой открылись, ты не знаешь. Ну да не всё сразу! Будешь потихоньку обживаться, воспользуешься и ими. А сейчас нужно принять Решение.
— Какое?
— Остаться или вернуться.
— А как его принимают? Я должен что-то подписать?
— Ага, и ещё пройти по конкурсу, — в голосе звучала издевательская ирония, — глядя на тебя, я перестаю понимать смыл существования Мастерской, которая взращивает таких идиотов. Я уже говорил тебе, что всё твоё содержание умещается в одно-единственное слово «захотеть».
— А если я не захочу?
— Как «не захочу»? Это будет фатальной ошибкой. Это там, в Мастерской все боятся так называемой смерти, хотя по-настоящему надо бояться жизни. Сколько глупостей они делают! Считают, что самое страшное наказание – наказание смертью, не понимая при этом, что через мгновение после исполнения приговора человек уже не чувствует себя наказанным. Смерть – это сохранение личной мозаики, сохранение индивидуальности навсегда. Что может быть ценнее? Скажи!
— Это не сохранение, а консервация. Конец всякого развития.
— Он опять развесил сопли! А зачем оно тебе, это развитие? Это — массовый предрассудок. Там, где люди вцепились друг другу в глотки, оно, может быть и имеет какой-то смысл. Дескать, я больше знаю, больше могу, поэтому способен выдерживать конкуренцию. А здесь её нет! Всё, что угодно, ты получаешь, просто захотев. Получаешь безусловно. За что тут конкурировать? Я бы согласился ещё, если б ты был ребёнком с несформировавшимися потребностями, который толком хотеть-то не научился. Но ты же взрослый человек, тебе всё понятно. Знай, твоя настоящая смерть наступит в тот момент, когда ты решишь вернуться. Ты утратишь индивидуальность, забудешь всё, что знал, это будет чёрное пятно, которое тебя поглотит и из которого обратного пути нет. Ты никогда не задумывался, почему люди на самом деле боятся смерти?
— Наверное, потому, что исчезает возможность получать радости жизни, удовольствий каких-нибудь.
— Вот именно, возможность! Только уж не радостей и не удовольствий. Каких удовольствий ждёт смертельно больной раком? Одни страдания, и чаще всего такие люди знают, что лучше уже не будет. А за жизнь всё равно цепляются изо всех сил! Так что страх смерти связан не с удовольствиями, точнее — их потерей, а с неудовлетворённым любопытством. В мире всё будет продолжаться, а я об этом не узнаю — вот что такое этот страх! А здесь? — из тьмы возникла и тут же полетела мне как бы в лицо пачка газет из разных стран мира. Почему-то я знал, что среди них есть и старые, и свежие, и даже завтрашние, — Пожалуйста, читай! Ты можешь присутствовать при любом событии лично и в любое время! Можешь узнать всё, что пожелаешь. У тебя была такая вот осведомлённость в Мастерской? И потом, ты ещё не прописался, а уже побывал в Австралии, встретился с такими людьми! — тут голос слегка дрогнул, — И это только начало. У тебя не будет ни проблем, ни обязанностей. Одно только «хочу», всепоглощающая возможность. Разве это не то, за что ты боролся в Мастерской? Если хочешь знать, я мог навести тебе таких галлюцинаций, что и спрашивать тебя не потребовалось бы. Но порядок есть порядок. А ответственность есть ответственность, — он на секунду задумался, — а дурак есть дурак. Что же касается удовольствий, то только здесь ты сможешь испытать их все, какие только бывают. И будешь сам устанавливать их количество, качество и продолжительность. Легче выбора не придумать, а он развесил сопли!
Вот так! Соплями начал, ими же и закончил. Интересно, а как такой выбор давался другим?
— Можно я спрошу? А другие тоже подолгу думают, колеблются, прежде чем остаться?
— Бывает по-разному, но чаще всего, нет. Кого ты имеешь в виду?
Кого? Ясно, что никого из тех с кем встречался. Хотя бы потому что у них выбор был, как ни странно, проще. Они – гении, им есть, что сохранять, а это – лишний аргумент в пользу Пространства. Хотя, начать можно и с них.
— Ну, вот Чехова, например.
Ответ меня потряс и ошеломил одновременно:
— Чехов вернулся.
Можно сказать, у меня перехватило дух.
— А Монро?
— И Монро.
— А Эйнштейн?
— А вот этот остался. Он сразу понял, куда попал, правильно оценил возможности, и тотчас, не размазывая, принял верное Решение.
Я вспомнил пьяного старикана со скрипучим голосом. Это и есть реализация правильно оцененных возможностей? И если таков Эйнштейн, то каким стану я? Тогда чем же приходится заниматься оставшимся? Путешествовать по извлечённым из подсознания собственным фантазиям? Трахаться с фантомами? Радоваться, что сберёг, а на самом деле умертвил собственную мозаику? Законсервировал самого себя в трёхлитровой банке, чтобы наблюдать из неё за происходящим? Лишил людей пусть крохотного, но Разума? Украл у них частичку генной памяти? Выписал чек без обеспечения …
К свиньям собачьим! Понимаю, что аналогия жиденькая, но это первое, что пришло в голову. Каждый раз, сидя на трибуне стадиона, я завидовал футболистам, хотя сверху игра смотрится куда зрелищней, а ещё бывает, что и в дождь играют, и в снег. Но даже под козырьком стадиона, весь в сухом и тёплом, даже откупорив термос с горячим кофе, всё равно — завидовал. Как хотелось быть среди них! Они — творили, а я — наблюдал, ни на что не влияя. Так и сейчас — не хочу быть вечным зрителем! Я ухожу. Чтобы влиять. Чтобы творить.

Эпилог

Маска сказала правду. Пламя свечей и всё, что оно освещало, стало меркнуть. Язычки пламени не стали меньше размером, просто они тускнели, и маска тускнела вместе с ними. Вскоре на их месте образовалось чёрное пятно, которое растеклось во всех направлениях и не стало ничего…

— Петров, хватит гримасничать!
Петров — это я. Я не гримасничаю. Просто, во мне внезапно открылась бездна для приёма новых впечатлений. Имею право. И вот что я сейчас сделаю: напишу рассказ и назову его — «Казус».

Читайте также другие рассказы Кира, написанные в 1985 году:
"Силь ву хлеб"
"Счастья не будет"


1 комментарий:

  1. Перечитала сейчас два раза, так и не определила своё отношение к смерти.

    ОтветитьУдалить